Die Hölle muss warten
Название: The First Rule of Will Graham
Автор: Йож во фраке (для fandom Hannibal 2013)
Размер: 6108 слов.
Фандом: Ганнибал, кроссовер с Бойцовским Клубом, ибо Нортон.
Пейринг: Фрэнсис Долархайд/Нортон!Грэм
Категория: слэш
Жанр: ангст, даркфик, POV;
Рейтинг: NC-17
Краткое содержание: когда ты брошен всем миром и сходишь с ума от бессонницы и одиночества, тебе нужна помощь. К Уиллу Грэму помощь приходит оттуда, откуда он её ждал меньше всего, и в таком виде, что смерть была бы куда легче.
Примечание/Предупреждения: насилие и прогрессирующая шизофрения.
читать дальшеФрэнсис Долархайд был никем. Оболочка без человека. Пустое место, по недоразумению занимающее пространство во Вселенной.
Он сам это знал, знал с самого начала. Он знал, что его не существует, и немудрено, что всё закончилось именно так — а как бы чувствовал себя ты, если бы понял, что тебя-не-существует? Есть люди вокруг. Есть твои родители, по крайней мере, были. Есть бабушка. Есть стены старого дома. Есть камин и ковры, есть пыль в ковре, есть мелкие копошащиеся в этой пыли насекомые, есть бьющаяся в закрытое окно муха, есть каждая книга, каждая страница, каждая буква в этих книгах,
а тебя - нет?
Ты убил его, Уилл. Ты помнишь это?
Нет, ты помнишь, что тебе не удалось даже ранить его, что убила его твоя жена. Ты это точно помнишь, всё ведь было именно так. Вспоминай. Молли прибежала из дома с криками, говорила, что звонит Кроуфорд, из Вашингтона. Что у него что-то срочное. Ты кинулся в дом, так? Ты хотел высказать ему всё, что думаешь про него, про всю его проклятую контору, и про весь проклятый Вашингтон вместе со всеми проклятыми штатами. Ты бежал, а кустарники цеплялись за ноги, мешая идти, и что там было? Шипение. Тебя отвлекло шипение, а потом ты увидел прицел и жёлтые глаза Долархайда прямо напротив.
От чего было это шипение? Было ли оно вообще?
Вспоминай, Уилл. Выуживай из покрывшейся пылью памяти потрескавшиеся от времени кадры, раскладывай их перед собой, как ты любил делать, когда работал на ФБР. Картинка за картинкой.
Смазанные движения. Это ведь было с тобой, ты помнишь?
Ты выбил пистолет, но он успел выстрелить. Дальше была боль. Боль от пули, разрывающая грудь изнутри, потом песок и жёсткая высохшая трава, на которую ты упал спиной, а потом он прыгнул сверху, просто прыгнул, ублюдок, обеими ногами, башмаками на грудь. Что-то трещало, помнишь? Ты орал от боли, и всё равно слышал треск своих рёбер
трещины по костям
острые осколки
кровь
паника. Захлёстывающая с головой паника, возведённый в абсолют инстинкт выживания, твердящий «дыши, дыши, дыши».
Ты ещё видел его жёлтые хищные пустые глаза, когда он вспарывал ножом твоё лицо, и ты же помнишь, тебя тогда поразила одна, очень чёткая мысль. Не о смерти. Не о боли. О том, что это уже не поправить. Это не царапина и не шрам, не ножевое в живот, с этим не справятся никакие хирурги. Он так отчаянно замахнулся, в его ударе было столько силы, столько злости — за всё, что ему пришлось терпеть от тебя, от них и от всего мира. Он не видел тебя, Уилл. Тебя тогда не существовало, так же, как и его. Два пустых места, заполненных алой болью. Удар, глубже, сильнее. Ты чувствуешь, как лезвие рассекает кожу, мясо, мышцы лица, как оно проникает в челюсть, и ты чувствуешь его языком
захлёбываясь
давясь своей кровью
глотаешь
глотаешь
на одних рефлексах, кажется, бесконечное количество, литры, галлоны своей крови.
Ты даже не думал, что это конец, потому что смотрел в его воспалённые глаза — одним глазом, двумя? — и понимал, что не может быть конца у того, что никогда не начиналось. Ничего ведь и не было, да?
Вспоминай, Уилл.
Он закричал от боли и отшатнулся от тебя, хватаясь за щёку пальцами — крючок, его поймала на крючок Молли. Она всегда так хорошо управлялась с удочками, она стояла где-то сзади и тянула на себя, дёргала, рвала, так забавно — она оставила ему ту же рану, что и он оставил тебе. Ты лежал, помнишь, лежал, раскинув руки, потому что он был прямо сверху, и кровь из его изуродованного лица полилась на твоё изуродованное лицо, и ты помнишь, Уилл, ты это помнишь — ты глотал, водил языком по зубам, по губам, и совал язык в дырку в щеке, помнишь, эта дырка в щеке, куда мог бы пролезть целый ствол, если бы кто-то захотел его туда запихнуть?
Кажется, боли уже тогда не было. Боль вернулась потом, когда ты бежал к дому, поскальзываясь заплетающимися ногами, держась рукой за раненую грудь, опять кровь, везде кровь, и алое марево перед глазами, да, всё-таки ты видел ещё двумя глазами. У крови Долархайда был другой вкус, не такой, как у твоей. Она была более солёной. И более горячей. Да, она была просто обжигающей, как будто только что кипела и пузырилась на том адовом огне, который горел внутри у него всё время, который полыхал в его глазах и делал его прикосновения парализующими.
Вспоминай, Уилл, ты бежал, пока не забыл, где находится небо, где находится земля, и как по ней бежать, и что такое «бежать», пока ты не забыл своё имя и не осталось больше ничего, кроме твоей боли.
Вспоминай, Уилл, как ты умирал, с кровью Долархайда на губах, с его прощальным приветом, рассёкшим твоё лицо. Как ты распадался на мельчайшие атомы, и окровавленные пальцы скребли по твёрдому песку, потому что агонизирующее тело всё ещё пыталось жить
уйти
уползти
спрятаться
забыть
проснуться.
Ты помнишь, как метались в этой абсолютной темноте фигуры, которые каркали что-то на незнакомом языке и упорно тащили тебя куда-то, а тебе нужно было только одного — чтобы тебя оставили в покое, потому что не они должны были унести тебя от смерти, а ты сам должен был от неё уйти, а если не получилось у тебя — они ничем не помогут и ПОШЛИ ВЫ ВСЕ К ЧЁРТУ.
К ЧЁРТУ.
— Уилл!
Ты помнишь, да? Это была Молли. Она плакала. И Уилли. Он тоже плакал, они оба плакали, обнявшись, смотря вслед носилкам. И эти мечущиеся фигуры, от которых стало тошнить. И от Молли. И от Уилли. И от их слез. И от себя самого.
В твоём желудке было столько крови, ты пропитался ей изнутри и снаружи, ты бы кричал, если бы мог, ты бы, наверно, плакал или бился в судорогах.
Вместо Молли и Уилли и неба и машины и респираторной маски ты видел жёлтые глаза.
Вспоминай, Уилл.
Ты же помнишь, как к тебе приходили в больницу, когда ты лежал, прикованный, беспомощный, замотанный по уши. Ты думал, что у тебя остался один глаз, тебе хотелось выколоть и его, чтобы не видеть их. Не видеть ничего. Твоя жизнь подошла к такому логичному завершению, к такому страшному, кровавому и красивому завершению, а им зачем-то понадобилось её продолжать. Ты помнишь, как боль стала твоим вторым «я», ты свыкся с ней
приручил её
подружился с ней
полюбил её.
Боль — это сила. Красота — это уродство. А ты, Уилл, никто и всё сразу.
Вспоминай, как Кроуфорд, невыносимый Кроуфорд рассказывал тебе про то, как Молли всадила в Долархайда пули, как она разрядила ему прямо в лицо всю обойму, выстрел за выстрелом, недрогнувшей рукой превращая его в кровавое месиво. Он рассказывал про то, как храбро она защищала его, Уилла, и своего сына, Уилли, это же твой наречённый сын, ты помнишь? Она, такая хрупкая, такая красивая, такая похудевшая, была вся в крови, волосы в крови, руки в крови, подумать только, как может из одного человека вылиться столько крови, что весь пляж и весь дом потом выглядели так, словно здесь забили целое стадо коров? Эти красные полосы на стенах, на полу, на ковре. Эти отпечатки.
Сколько потом на это извели чистящих средств, интересно.
Сколько часов отмывалась Молли. Скребла свои нежные руки всем, что нашла, скребла губками, мочалками, щётками и пемзой, до царапин, до крови.
До своей крови.
Он рассказывал, а ты мог только смотреть на застрявший у него в зубах кусочек шпината и шевелить ресницами и немного — пальцами. Всё. Вот во что ты превратился, агент Уилл Грэм. Ты не можешь ни слова сказать своей жене, эта женщина ведь твоя жена, ты же помнишь?
Она убила Фрэнсиса Долархайда. Ты даже не ранил его, ты не смог даже ударить его, ты лежал и глотал свою кровь, чувствуя, как она течёт вниз по горлу, и от этого вкуса всё внутри сводило судорогой.
Это она убила, ты же помнишь.
Так почему же, Уилл, почему тебе кажется, что это ты убил его? Ты выслеживал его долго и старательно, как настоящий охотник, шёл по следам, вынюхивал, высматривал, и может ли такое быть, что тебе просто не хочется отдавать свою добычу кому-то другому? Молли?
Да Молли же ни черта не знала.
Молли не знала ни черта про Фрэнсиса Долархайда, Красного Дракона, маньяка, убийцу, а ты знал про него всё, и ты до сих пор знаешь. Ты знаешь про его детство, про его юность, про его борьбу, ты помнишь каждую его мысль, каждое его письмо Лектеру, каждое его слово, сказанное бабушке, сказанное картине, мисс Джейкоби, Фредди Лаундс, Рибе, сотрудникам в мастерской, работникам зоопарка и тебе. Тебе он сказал больше всего, хотя никогда не разговаривал с тобой.
Это твоя особенность и твоё проклятье — ты умеешь чувствовать, и у тебя хорошая память. Всё так просто. Такие простые составляющие диагноза, который извратил всю твою жизнь. Ты до сих пор помнишь его, всего, от макушки до пяток, до самого тайного дна в его сложной несуществующей душе. Ты до сих пор ощущаешь его так чётко, как будто он совсем рядом.
Как будто он — это ты.
Бармен в ночном клубе приветливо кивает головой в зелёной бейсболке. У него пирсинг на губе и на брови, парню нет и двадцати. Высокий, скуластый, на худой шее болтаются наушники.
— Опять не спится?
— Я уже не помню, когда последний раз высыпался, — криво усмехаюсь я, залезая на высокий барный стул на привычное место — в углу стойки, спиной к стенке, лицом к залу и всем людям. Музыка словно бьётся в черепную коробку изнутри, ударные пульсируют где-то глубоко в животе, от этого тепло и немного щекотно.
Я прячу щеку в тени, и не потому, что стесняюсь своего уродства. Это было, да, первое время. Когда сняли бинты, и доктор-хирург с такой доброй улыбкой и такими ухоженными волосами развёл руками, заверяя меня, что это — максимум, что можно было со мной сделать в условиях современной медицины. Что я должен благодарить бога, что я выжил.
Я выжил, представляете? С пулевым в грудь, с переломанными рёбрами, с порванными лёгкими и вспоротым лицом, распотрошённый, как рыба, которую чистила на кухне Молли в своём синем фартуке — я зачем-то выжил.
Спасибо, бог.
Я стеснялся первое время. Это было так глупо. Прятал лицо от сестёр с их жалостливыми глазами. Даже от Молли, как будто это что-то могло изменить. От водителей такси, от детей на школьных площадках, от прохожих и случайных взглядов из окон. Нет, потом ничего не произошло, не было никакого осознания или просветления, не было проникновенных речей встретившегося мне в заброшенном храме проповедника, мне просто стало всё равно.
Теперь я прячу лицо, чтобы людям не пришлось отводить глаза или, наоборот, старательно пялиться на меня, потому что они считают, что отводить глаза невежливо.
— Вам как обычно? — кричит бармен, наклонившись так близко, что мне видны прыщи на его длинном носу. Киваю. Какая разница, что пить, вкус всё равно давно уже не различается, главное — результат.
Правда, с результатом последнее время тоже возникают проблемы.
Это забавно — когда долго не спишь, всё вокруг становится бледным подобием всего вокруг, как будто каждый следующий день копируют на некачественном ксероксе со дня предыдущего. Копия копии. Копия копии копии. Это особенно странно, когда ты толком не знаешь, существуешь ты или нет. Раньше такое состояние у меня было, когда я напивался, а теперь оно словно зависло, повисло вокруг, следует за мной везде и никуда не отступает ни утром, ни днём, ни вечером, ни ночью. Алкоголь не делает ни лучше, ни хуже. Алкоголь просто вытравливает память. Это круто.
То ли ты реален, а мира вокруг нет.
То ли мир реален, а тебя в нём нет.
Философия, психология, метафизика, психосоматика — это всё дерьмо собачье. Полная чушь. Никто из тех, кто этим занимается, понятия не имеет, о чем он пишет. Потому что когда ты понимаешь — тебе не до писания.
У меня не осталось никого и ничего. Молли ушла и забрала Уилли. Я отдал им дом. Не знаю, сможет ли там жить Молли, после того, как извела все моющие средства на то, чтобы избавиться от крови — моей и Долархайда. Может, она продаст его.
Она клялась мне, что это не из-за внешности, она плакала и билась в истерике, она говорила, что не может больше. Просто не может. Она тоже человек. Она слабый человек. И она так больше не может.
Я знал, что скажи я ей, что я её люблю и что она мне нужна, очень нужна, особенно сейчас — это ничего не изменит. Или станет только хуже. Мы разрыдались бы вместе, обнялись, поцеловались, и она окончательно подписалась бы на пожизненное страдание рядом со мной.
Так уж получается, что рядом со мной все страдают.
Конечно, я должен был их отпустить. Её и Уилли. Уилли, маленький мужчина, такой серьёзный, он почему-то был похож на меня, и я не знаю, радует это меня или пугает, но господи, я ведь действительно любил их.
Я обожал их.
Я боготворил их, я был весь — в них, потому что всё остальное от меня было не моё.
У меня нет друзей. Никогда не было. Кроуфорда я видел в последний раз, когда выписывался из больницы — он пожал мне руку, мужественно смотря прямо в глаза, и сказал, что мой вклад неоценим. С тех пор он только звонил мне два раза. Выплаченной мне суммы хватило на то, чтобы купить маленькую жалкую подвальную комнатку в Уилмингтоне, а ежемесячного социального пособия хватает либо на продукты, либо на выпивку. Я предпочитаю выпивку, поэтому с меня сваливаются уже все старые джинсы, а мне лень покупать новые, и я надеваю ремень, в котором каждую неделю появляется новая дырка.
Я однажды столкнулся на улице с одним старым знакомым, мы как-то проработали вместе три месяца ещё на заре моей карьеры. Он меня не узнал. Это к лучшему.
Моя способность рационально мыслить — та самая способность, которая кормила меня все эти годы, из-за которой я до сих пор жив, которая держала меня на плаву даже в самые трудные моменты — не даёт мне покоя, анализируя, анализируя, выводя графики и схемы, высчитывая вероятности и выдавая логические заключения. Именно благодаря ей я так хорошо понимаю — в нынешнем состоянии я представляю собой жалкое зрелище. Мне хотелось бы сказать «мне плевать», «мне всё равно», «идите на хрен», но на самом деле мне не всё равно, и это не получается залить ни виски, ни водкой, ни ромом, ни текилой, ни вермутом, ни коньяком, ни коктейлями, ни всем сразу.
Я действительно любил Молли, Уилли и свою работу.
Бармен ставит передо мной виски и щербато улыбается, а мне почему-то хочется заехать ему кулаком в челюсть. Или коротко ударить его по затылку, чтобы он сломал переносицу о стойку и смешал бы свою кровь со спиртовой дорожкой, которую он поджигает таким отработанным движением.
Наверно, я стал чересчур жестоким.
Я ждал, что рано или поздно начну разговаривать сам с собой, это неизбежно. Я ждал, но я даже представить не мог, что я начну разговаривать с ним.
Это случилось незаметно для меня, исподволь, совершенно безотчётно. Долгие тёмные ночи и серые дни под тэгом «одиночество» были наполнены мыслями, потому что больше их нечем было наполнять, разве что сигаретами и алкоголем. Знаете всю эту фигню про смотрение в пропасть, падение в бездну безысходности, скатывание по наклонной? Я чувствовал себя шаром для боулинга, пущенным под откос — я слишком тяжёл, чтобы остановиться, я слишком беспомощен, чтобы затормозить, я слишком шар для боулинга, чтобы попросить у кого-то помощи.
Сначала я думал, что это мой голос уверяет меня в моей ничтожности, тычет носом в ту лужу, в которую я сел, доказывает мне, что всё могло быть совсем по-другому, поступи я правильно. Поведи я себя как-то иначе. Не струсь я, не поддайся я, не прояви я слабину, и я даже не знал, когда и где я струсил и поддался, я понятия не имел, что можно было исправить. Оказать сопротивление Долархайду самостоятельно? Я пытался. Я честно пытался, я кинулся на него и выбил у него из рук пистолет, я дрался, чтобы защитить своих близких.
Нет, — говорил внутренний голос. Ни черта подобного. Себя ты не обманешь.
Меня ты не обманешь.
Знаете, это был не мой голос. Он был ниже, резче и отрывистее, как будто ко мне в голову забрался кто-то другой и вполне комфортно там устроился. Когда я лежал на своей узкой кровати, или жарил себе хлеб на просроченном прогорклом масле, или выходил, чтобы дойти до магазина, или до прачечной, или до парка, потому что дома сидеть было уже невозможно — я всё время чувствовал присутствие кого-то ещё. Паранойя. Шизофрения. Немудрено. Что-то такое должно было рано или поздно начаться.
Мне отчаянно хочется врезать кассиру, пробивающему мне молоко.
Мне хочется отнять костыль у кормящего птиц парня-инвалида и избить его им же, так, чтобы кровь забрызгала голубиные крылья.
Мне хочется кидаться на стены, биться головой и срывать ногти.
Кто-то нашёптывает мне на ухо — «врежь», «отними», «кидайся», «бейся», «срывай», «делай уже хоть что-нибудь», «посмотри на себя». Моя агрессия клубится внутри, затягиваясь и заводясь, как тугая пружина, и не находит выхода.
И вот тогда, когда я, волей бессонницы гуляя по ночному городу, забредаю в заброшенный ангар в одном из нижних кварталов; когда я стою, сунув руки в карманы спадающих джинсов, и смотрю из-под капюшона толстовки на сделанную каким-то смельчаком надпись «This is your life and it’s ending one minute at a time» — под самым потолком, на высоте не меньше десяти метров, каждая буква по полметра; когда я закрываю глаза и вдыхаю полной грудью кислый воздух и запахи рыбы, тины и помоев — вот тогда я узнаю, чей это голос.
Может быть, слишком поздно, но узнаю.
Ощущение чужого присутствия зашкаливает, чёртова интуиция всегда была моим лучшим другом и худшим врагом. Поворачиваясь, я уже знаю, кого там увижу.
Он стоит у выхода, прислонившись плечом к стене, скрестив на груди руки. Бежевые окровавленные брюки. Белая окровавленная майка. Светлые кудрявые волосы. Шрам над губой.
Проклятье, я вижу его так чётко, как будто он стоял совсем рядом.
На самом деле я уже стою рядом. Когда я успел подойти?
Фрэнсис Долархайд, высокий, накачанный, литые мускулы, гладкая кожа, горящие жёлтые глаза. Фрэнсис Долархайд, великолепное животное, неудачник с нулевой самооценкой, никто, пустое место. Фрэнсис Долархайд, которого я изучил вдоль и поперёк, которого я понял, почувствовал, выследил и поймал.
Фрэнсис Долархайд, я видел твою могилу.
Где-то далеко шумят машины, нереальный город отступает на второй план и тихо тонет в моём сумасшествии.
— Я же убил тебя, — мой голос напоминает скрип ржавого металла.
Он криво усмехается.
— Если бы ты убил меня, Уилл, меня бы здесь не было. Если бы там сам, собственноручно, застрелил меня, и стрелял бы раз за разом, вгоняя пули в мой череп — меня бы здесь не было. Но ты не пошевелил ни пальцем, помнишь?
Не помню.
— Помнишь. Ты всё помнишь. Ты лежал подо мной, распластавшись, ты даже не пытался меня остановить, когда я резал тебя по живому. Ты лежал и кричал, булькал, захлебываясь своей кровью. Меня убила твоя жена. Ты понимаешь, Уилл? Меня убила слабая и хрупкая женщина, твоя жена, а ты — ты ничего бы не сделал, даже если бы я стал резать её. Или твоего сына. Она одна была вынуждена отвлекать меня от тебя, уводить меня в дом, прятать сына, а потом стрелять. А ведь она до этого ни разу никого не убивала. Да что она знала, кроме дома, сына, семьи, готовки, воскресных пикников и сэндвичей в школу и на работу?
Моя милая, мирная, любимая Молли.
— А ты, Уилл? Ты же был мужчиной, ты принадлежал к этому странному биологическому виду, предназначенному для защиты более слабых.
Это не Долархайд, это не может быть Долархайд. И не только потому, что настоящий Фрэнсис Долархайд сейчас лежит в могиле — просто он совсем не похож на того человека, которого я знал, которого я выучил наизусть, как прилежный ученик. Это не Долархайд, и не Дракон, а кто-то новый, совершенный, полный и гораздо более живой, чем я и все вокруг.
Кажется, что ноги сейчас подогнутся, и я рухну прямо на этот грязный пол. Приходится сделать шаг влево и прислониться спиной к гладкой металлической стене. Приятный холод отрезвляет мысли.
— Я и есть мужчина.
— Дааа? — он подходит ближе, грубо берет меня рукой за подбородок, приподнимает мою голову так, что я стукаюсь затылком о стену, и смотрит сверху вниз, прямо в глаза. — Я не вижу мужчину. Я вижу тряпку. Твоя женщина была вынуждена взять на себя убийство, чтобы защитить семью, пока ты лежал и кричал.
Неправда, — пытаюсь сказать я, — я не мог сопротивляться, — пытаюсь сказать я, — ты переломал мне ребра, ты, чёртов ублюдок, подонок, — пытаюсь сказать я, но рука вдруг опускается на горло и сжимает, резко, сильно, и я не успеваю вдохнуть.
Он большой. Он гигантский. Он выше меня на полголовы, он шире меня в плечах, у него мощные накачанные руки, и он с лёгкостью поднимает меня в воздух, проехавшись мной по стене, держа всего одной рукой под горло. От нехватки воздуха перед глазами темнеет, я хватаюсь обеими руками за его ладонь, но он большой. Он гигантский.
Пальцы бесцельно скребут по тугой коже, каменные мускулы, животная сила, абсолютное доминирование.
Пошёл ты к чёрту, мразь, — пытаюсь сказать я, нелепо болтая ногами в воздухе, пятки истоптавшихся кроссовок скребут по стене.
— Ты никто, — его голос, кажется, раздаётся прямо в голове. — Ты никто, ты пустое место, твоё существование бессмысленно.
Ты вообще мёртв, тебя нет, какого чёрта ты отчитываешь меня? — мысленно кричу я в ответ, рот кривится в поисках воздуха, лёгкие, кажется, выворачиваются наизнанку. Не может же такого быть, не может быть, чтобы он убил меня, он давным-давно покойник. Бывают ли тактильные галлюцинации? Бывают ли тактильные галлюцинации такой силы?
Перед глазами полыхали красные звезды.
Dum spiro spero.
Dum spiro spero.
Пока дышу — надеюсь.
У него светлые кудрявые волосы, пухлые губы и мощная шея.
Когда мне уже кажется, что я так и умру, задушенный собственной галлюцинацией, он вдруг отпускает ладонь, и я обрушиваюсь на пол всем своим весом, у меня подворачиваются ноги, я падаю и ударяюсь головой, плечом, грудью, бедром, сдираю кожу ладоней. Спасительный кислород проникает в лёгкие, я слышу пение ангелов и восхваляю Господа нашего Иисуса Христа.
Сначала дыши, а потом подумаем обо всем остальном.
Вдох. Второй. Третий.
Четвёртого не получается.
Открываю глаза — он навис надо мной, оседлав меня, придавив своим весом. Одна рука на горле, другая крепко держит оба запястья над головой прижатыми к полу. Я пытаюсь вырвать руки, пытаюсь достать его ногами, хотя уже понимаю, что это бесполезно — в такой позе я беспомощен даже больше, чем был у стены.
Он нависает прямо надо мной, жёлтые глаза прожигают во мне дырки, как будто об меня тушат сигареты.
Что тебя надо, господи.
Что тебя надо от меня.
Я чувствую, как бьётся под его пальцами мой пойманный в ловушку пульс.
— Повторяй за мной: «Я жалок».
Он чуть ослабляет хватку — ровно настолько, чтобы я мог просипеть в ответ, и я сиплю «Пошёл на хрен».
За этим следует удар. Лбом в переносицу. Я хотел, чтобы бармен сломал нос, а теперь, похоже, нос сломали мне. Боль такая, что я бы кричал, конечно, если бы мог вдохнуть.
Он большой, он гигантский, тяжёлый и всеподавляющий.
— Посмотри на себя, Уилл, — шепчет голос где-то совсем рядом с ухом, пока я дёргаюсь, запрокидывая голову, шаря в темноте ослепшими от боли и нехватки воздуха глазами. — Посмотри, как ты жалок. Это же правда. Ты же сам это знаешь.
Господи, раньше, чем от нехватки воздуха, я умру от этого испепеляющего жара, который исходит от него. Он, похоже, действительно сбежал из ада.
— Повторяй за мной. «Я жалок».
Мне нужно только маленькое ослабление, совсем маленькое, хоть немножко, и о боги, да, он чуть разжимает стальные пальцы. Судорожно втягиваю в себя воздух. По лицу течёт что-то тёплое, горячее — кровь, и пот, и слёзы.
— Я жалок, — выдавливаю я, пытаясь проморгаться.
— Ты самый жалкий человек на свете.
— Я самый жалкий человек на свете.
— Ты не способен никого защитить.
— Я не способен никого защитить.
— Ты не мужчина. Ты пустое место.
Я не мужчина.
Я плачу. Я давлюсь глухими рыданиями, и рёбра ходят ходуном от судорог. Тошнит. Во рту опять привкус крови. Я понимаю, что на горле давно уже нет руки, и мои запястья никто не держит, и его нет. Его никогда и не было. Я просто лежу на полу в старом пустом гараже, перемазанный своей кровью, соплями и слезами, а губы всё ещё повторяют, как заклинание: «янемужчина», «янемужчина», «янемужчина».
Очень странно смотреть на всех этих людей на улице и думать, что жизнь ходит рядом с тобой, но при этом совсем тебя не задевает. Я сижу в парке под желтеющим клёном. Я зачем-то напялил на себя шарф, хотя здесь не просто тепло — здесь не по-осеннему жарко. Шарфом хотя бы удалось скрыть синяки на шее, синяки от пальцев, и ещё кофта с длинными рукавами, чтобы спрятать запястья, где тоже остались синяки.
Можно подумать, я с кем-то трахался.
Я с кем-то трахался?..
…Я не помню, когда последний раз спал, и вчера ночью — как и позавчера, и позапозавчера — я лежал на кровати, пялясь в потолок, купаясь в ощущении собственного ничтожества и вяло раздумывая о том, чтобы дойти до кухни, достать самый большой нож и взрезать себе живот, как истинный самурай.
Слева направо — это сэппуку, а справа налево — это харакири. Я всегда путал.
Рядом ещё должен быть кто-то проверенный, кто проводит воителя в последний путь, поможет ему сохранить честь и достоинство и отрежет ему голову, чтобы положить её на нарядное блюдо и выставить на всеобщее обозрение как доказательство самурайской истинности.
Никто не отрежет мне голову и не выставит её на нарядном блюде.
Может быть, мне удалось заснуть, когда я вдруг понял, что ОН снова рядом, совсем рядом, стоит возле кровати, занимая своей массой всю мою маленькую тёмную комнатку. От него шёл такой жар, как будто он был печкой. Паровозом. Набирающей обороты паровой машиной.
Может быть, я уже спал, когда вся эта масса обрушилась на меня. Трещит кровать, трещат ребра, ты слышишь, слышишь этот треск внутри своего тела. Опять эти пальцы на запястьях. Он кусает меня за шею, кусает до крови
кровь
кровь
опять кровь.
Он стаскивает с меня одеяло и рвёт пижамные штаны, рвёт одной рукой, пока я дышу глубоко и рвано, боясь, что сейчас он опять начнёт меня душить. Но на этот раз у него другие планы.
Наверно, хорошо, что я не успел увидеть размер его члена. Или плохо. Потому что тогда я хотя бы знал, что когда-нибудь он закончится.
Он вталкивается внутрь, о, у него вполне хватает на это силы. Хватает силы, чтобы одним грубым и резким движением втолкнуть в мою девственную задницу свой огромный член, по сухому, без подготовки.
Моё ничтожество так совершенно, что мне хочется выть.
Моё падение просто образцово-показательно, идеал среди падений, его можно напрямую отправлять в Палату Мер и Весов.
Конечно, ему не больно, он уже давно мёртв. Я чувствую, что он разрывает меня, и рвёт всё сильнее с каждым толчком. Я знаю, что на простыне окажется кровь
кровь
кровь.
От боли я почти ничего не соображаю. Боль добирается до кончиков пальцев, до каждой клеточки мозга. Он двигается, горячий, большой, гигантский, двигается без жалости и без остановок, как поршень, набирающая обороты паровая машина. Он запускает руку мне в волосы и тянет назад, до предела, заставляя меня изгибаться, запрокидывать голову, на глаза наворачиваются слезы.
Я кричу?
Я кричу, наслаждаясь своим ничтожеством. Кричу от каждого удара и каждого укуса. Я выгибаюсь в пояснице, и подставляю шею, и раздвигаю ноги, чтобы было ещё больнее, чтобы сойти с ума от боли, чтобы просто умереть от боли прямо сейчас господи,
ГОСПОДИ
во что я превратился?..
Наверно, кровать развалится от таких движений. Его член во мне, тот самый член, который ему хотела отрезать его бабушка, этот неотрезанный член убитого человека, он вбивается до конца, до упора, разрывая всё внутри, и мне кажется, что он становится только больше и заканчивается где-то в животе. Я представляю, как большой красный член прорывает стенки прямой кишки, печень, поджелудочную, желудок. Я представляю, как он рвёт мои внутренности, как пропарывает их с лёгкостью ножа. Наверно, если положить мне на живот руку, можно почувствовать, как он ходит внутри.
В проникающем сюда свете уличного фонаря видны его пухлые окровавленные губы, видны мощные скулы и лихорадочно горящие глаза.
Он бьёт меня в челюсть со здоровой стороны лица, и я чувствую, как крошатся зубы. Он бьёт, снова и снова.
Он кончает внутрь, толчками, прижимая меня к матрасу, и я почти вижу, как из меня вытекает его сперма вперемешку с моей кровью.
Пот заливает глаза, я не знаю, мой это пот или его. Я сорвал голос. Тело онемело. За определённым порогом ты перестаёшь чувствовать что бы то ни было, ты перестаёшь видеть, слышать, думать, перестаёшь существовать.
— Это лучший момент в твоей жизни, — пробивается сквозь тугую вату, заполонившую весь мой несчастный изодранный мир. — Это лучший момент в твоей дерьмовой жизни, где тебя носит?
Я задыхаюсь, хриплю и облизываю искусанные, прокусанные губы. Я распластан, разбит и сломан, как детская игрушка.
— Почувствуй меня.
Почувствуй себя.
— Ты не мужчина.
Я не мужчина
я шлюха
я просто подстилка
я — самый жалкий человек на свете.
Мне это приснилось, ведь не может же такого быть на самом деле. Фрэнсис Долархайд мёртв, Фрэнсис Долархайд похоронен на Балтиморском кладбище.
Мне это приснилось, но на следующее утро я чувствую себя так, как будто свалился под поезд в метрополитене и протащился с ним до конечной. Я ковыляю до ванны, раскорячившись, как какой-то гигантский антропоморфный краб. В разбитом зеркале над раковиной отражаются впалые глаза, тёмная щетина, на шее пять синих отпечатков пальцев. Осколки в раковине, осколки в ванной, осколки на полу. У меня на костяшках содрана кожа, на ссадинах запеклась кровь, и я не знаю, кто разбил зеркало. Съёжившись под жгучими струями в углу, обхватив колени, зарывшись пальцами в волосы, я затыкаю уши и глаза, я кричу, точно зная, что меня никто не услышит.
Мне стыдно.
Мне так стыдно.
…Я смотрю на людей в рейсовом автобусе и морщусь от дрожи кожаного сиденья подо мной. Женщина с мальчиком, у мальчика за щекой чупа-чупс. Я ощупываю языком дырку в своей щеке. Усатый мужчина в очках. Старый седой негр в лиловом берете. Старушка с пакетом яблок. Молодая пара, оба рыжие, как осенние листья.
Привет, люди, меня изнасиловал мёртвый маньяк.
Мне стыдно смотреть им в глаза и дышать с ними одним воздухом. Я отвратителен. Мне хочется раствориться в самоотвращении. Мне хочется взорвать весь автобус.
За окнами плывёт выжженный пейзаж. Блёклые дома. Низкие крыши. Усталые лица.
Зачем я поехал к нему на могилу? Чтобы удостовериться, что он действительно мёртв? Глупо, ты же сам прекрасно знаешь, что памятник на кладбище ничего не значит, просто камень с высеченными на нём буквами. Но он не может быть жив, если Молли расстреляла его в упор, выпустила всю обойму, пуля за пулей, и в ушах звенело от выстрелов. Он не может быть в таком прекрасном состоянии, если его лицо разлетелось по всему твоему коридору, если его мозг остался лежать на том коврике, который вы выбирали вместе с женой по этому идиотскому каталогу IKEA.
Солнце печёт, а я кутаюсь в шарф, прячу запястья и стараюсь, чтобы моя походка выглядела естественной. Камень на месте. Надпись на месте. Опустившись на нагретую землю, зачем-то провожу пальцем по буквам, читая по слогам. Фрэн-сис-До-лар-хайд. Он. Ты. Ты лежишь под землёй, на этом вот самом месте.
Так какого черта я чувствую тебя рядом, вокруг, внутри, я всё время чувствую тебя, будь ты проклят?
У меня отключили свет. За неуплату. То ли мне перестали начислять пособие, то ли деньги просто куда-то испаряются. Я склоняюсь ко второму варианту. Я не помню, чтобы я их тратил, но это ни о чем не говорит.
В моей квартире появляются и пропадают вещи, о которых я ничего не помню.
В моей квартире теперь всегда есть выпивка, спивайся на здоровье. В моей комнате появилось зеркало взамен разбитому в ванной — большое, в человеческий рост зеркало на подставке, типа тех, что стоят в магазинах одежды. С моей кровати исчез матрас. Я просто проснулся однажды утром без матраса, сетка впивалась в бока сквозь простыню, от неё на коже остались клетчатые следы, а на следующий день исчезла подушка. Мне казалось, что мне пришла открытка со знакомым затейливым почерком, мне даже казалось, что я её читал, перед глазами ещё стояла подпись Dr. Lecter в нижнем правом углу картонного прямоугольника, но я не нашёл её. Я перерыл весь дом вверх ногами, но я её не нашёл. Что-то ещё явно исчезло из моей квартиры, в ней стало непривычно пусто, но я не могу вспомнить, что у меня было из мебели.
Я ничего не помню.
Он живёт со мной, он живёт за меня. На мне непроходящие синяки и укусы. Он бьёт, он режет, он пользуется, он смеётся, он доводит, он оскорбляет, он швыряет меня на стены, и я ничего не могу с ним сделать, ни-че-го.
Ты помнишь, ты лежал под ним и принимал входящий в лицо нож.
Ты лежал под ним и принимал входящую в тебя плоть.
Ты лежал под ним и принимал удары, один за другим, один за другим, пока из воющей от боли памяти не стиралось даже твоё имя.
Я сижу на полу в одних штанах в тёмной квартире напротив себя самого в этом большом зеркале из магазина одежды, шторы открыты, свет косой полосой падает на пол и лежит как раз между нами, между мной и зеркалом, и дублируется перед тем, зазеркальным Уиллом. Он отвратительно выглядит. Он похож на скелет с запавшими воспалёнными глазами, с изуродованным лицом и телом, с по-женски выступающими ключицами, с потемневшими и побуревшими отметками по всему телу. У него порезы и царапины, длинные и короткие. У него синий сломанный нос и синяк на челюсти. У него недельная щетина. Он похож на зомби. На жалкую пародию на леопарда.
Это день моего рождения. Я вспомнил, это день моего рождения. Самый бессмысленный день за последние несколько тысяч лет.
Перед глазами качается золотой маятник — слева направо. Справа налево. Слева направо.
Перед глазами качается золотой маятник, а я смотрю вперед, и вижу, что напротив сидит Долархайд. Сидит, в точности копируя мою позу, накаченный, лоснящийся, со своей чистой и гладкой кожей, и приваривает меня к полу горящими глазами.
Ты ведь его и ждал. Ты теперь всё время ждёшь его.
— Ты же ничего не знаешь про меня, — говорю я зеркалу, где вместо меня сидит высокий сильный мужчина со шрамом над верхней губой. — Это я знаю тебя, я знаю про всю твою жизнь, знаю про то, как ты взрослел и старел и как сходил с ума, знаю каждый твой день.
— Я знаю про тебя всё, — отвечает он внутри меня, моё псевдоотражение даже не раскрывает рта.
Я трясу головой, пытаясь выкинуть его, как заползшего в мозг таракана, который скребётся, скребётся своими лапками изнутри, ползая по черепной коробке.
— Я и есть ты.
Он сильный. Свободный. Уверенный. Он полная противоположность мне, хотя его больше нет.
И меня больше нет.
— Почему ты так изменился?
— Смерть. Смерть освобождает.
— Значит, мне надо умереть?
— Ты идиот, Уилл.
— Что ты пытаешься донести до меня? — последние нервы рвутся и лопаются, один за другим, как перетянутые струны. — Что мне надо умереть? Мне зарезаться? Спрыгнуть с крыши? Броситься под машину? Что ты хочешь?!
— Ты идиот!
Я идиот.
Как быстрая съёмка, идущие подряд кадры — вот он встал, вот он подошёл к зеркалу с той стороны, вот он вышел ко мне. Вот он стоит передо мной, нависая сверху, невыносимо высокий.
Я знаю, что он будет бить меня. Я готов к этому. Ведь я — самый жалкий человек на свете.
Привет, боль, моя старая знакомая, моя сестра, моя жена, мой друг, мой враг, я сам.
Прижатый к полу, выплёвывая очередной выбитый зуб, смотря на него больными прищуренными глазами, я гадаю, когда уже я сдохну. Я хрипло смеюсь, мне самому страшно от моего загробного больного смеха, и пальцы скользят по полу, волосы рвутся, рвётся одежда, он унижал меня уже всеми возможными способами, ничего нового он не придумает. Я уже побывал на дне.
Я сейчас на дне.
Ниже падать некуда, чего ты хочешь от меня, ты и так уже сделал со мной всё, что мог, ты несуществующий
ненастоящий
единственный реальный в этом мире?
И вот тогда, отпустив меня, позволив мне скрючиться и обхватить живот, по которому били ногами, он вдруг присел рядом и обнял широкими ладонями моё лицо. Я перепутал ощущения. Я перепутал прикосновение и удар. Я перепутал нежность с грубостью. Я закричал, впервые за всю сегодняшнюю пытку.
И вот тогда он наклонился так низко, что его волосы коснулись моей кожи, и спросил:
— Ты так и будешь это терпеть?
Терпеть.
Я всегда терпел, терпел всю свою жизнь.
И вот тогда мне вдруг стало всё так ясно и понятно, что я засмеялся бы, если бы мог. Вот чего он добивался. Вот чего хотел от меня великолепный Фрэнсис Долархайд, безжалостный Фрэнсис Долархайд, мёртвый Фрэнсис Долархайд.
Знаете, всё дело в крови.
Мы — не наша работа, не наша семья, не наши жены или дети. Мы — не наша одежда, не наши увлечения, не наши дома, квартиры, машины, мебель, ковры, сервизы, шторки для ванн, компьютеры, телефоны и другие игрушки. Мы — не то, что нам показывают по телевизору, не то, в чем уверяют нас друзья, коллеги, начальники или маньяки. Не то, что доказывают нам наши матери. Не то, что мы читаем в газетах.
У нас есть только тело — кости, жилы, мясо, кровь, жир, слизь, желчь, волосы, ногти. У нас есть только наше тело и та странная субстанция, которая держится в нём и заставляет нас говорить про себя — «я» — и следовать на поводу всех желаний этого самого «я».
Я мужчина. Я завоеватель. Я защитник.
Я человек.
Боль — это сила, единственная стабильная валюта в изменчивом мире. Уродство — это красота
и никто не лучше
и никто не хуже.
Я вижу своего прыщавого бармена среди других и приветливо киваю ему. Я вижу кассира, пробивавшего мне молоко, вижу усатого мужчину, снимающего очки, вижу мусорщиков, которые каждое утро опустошают баки на моей улице, вижу игравшего на школьной площадке баскетболиста, вижу лица, лица, лица.
Я вижу Фрэнсиса Долархайда, стоящего сзади, скрестившего на своей мощной груди руки, смотрящего на меня своими жёлтыми глазами. Всё теперь стало так ясно и так просто.
Я трогаю языком дырку в щеке и вскидываю вверх руку.
Мой решительный и твёрдый голос отражается от потолка и обрушивается на собравшихся, приковывая всеобщее внимание.
— Добро пожаловать в Бойцовский Клуб.
Автор: Йож во фраке (для fandom Hannibal 2013)
Размер: 6108 слов.
Фандом: Ганнибал, кроссовер с Бойцовским Клубом, ибо Нортон.
Пейринг: Фрэнсис Долархайд/Нортон!Грэм
Категория: слэш
Жанр: ангст, даркфик, POV;
Рейтинг: NC-17
Краткое содержание: когда ты брошен всем миром и сходишь с ума от бессонницы и одиночества, тебе нужна помощь. К Уиллу Грэму помощь приходит оттуда, откуда он её ждал меньше всего, и в таком виде, что смерть была бы куда легче.
Примечание/Предупреждения: насилие и прогрессирующая шизофрения.
читать дальшеФрэнсис Долархайд был никем. Оболочка без человека. Пустое место, по недоразумению занимающее пространство во Вселенной.
Он сам это знал, знал с самого начала. Он знал, что его не существует, и немудрено, что всё закончилось именно так — а как бы чувствовал себя ты, если бы понял, что тебя-не-существует? Есть люди вокруг. Есть твои родители, по крайней мере, были. Есть бабушка. Есть стены старого дома. Есть камин и ковры, есть пыль в ковре, есть мелкие копошащиеся в этой пыли насекомые, есть бьющаяся в закрытое окно муха, есть каждая книга, каждая страница, каждая буква в этих книгах,
а тебя - нет?
Ты убил его, Уилл. Ты помнишь это?
Нет, ты помнишь, что тебе не удалось даже ранить его, что убила его твоя жена. Ты это точно помнишь, всё ведь было именно так. Вспоминай. Молли прибежала из дома с криками, говорила, что звонит Кроуфорд, из Вашингтона. Что у него что-то срочное. Ты кинулся в дом, так? Ты хотел высказать ему всё, что думаешь про него, про всю его проклятую контору, и про весь проклятый Вашингтон вместе со всеми проклятыми штатами. Ты бежал, а кустарники цеплялись за ноги, мешая идти, и что там было? Шипение. Тебя отвлекло шипение, а потом ты увидел прицел и жёлтые глаза Долархайда прямо напротив.
От чего было это шипение? Было ли оно вообще?
Вспоминай, Уилл. Выуживай из покрывшейся пылью памяти потрескавшиеся от времени кадры, раскладывай их перед собой, как ты любил делать, когда работал на ФБР. Картинка за картинкой.
Смазанные движения. Это ведь было с тобой, ты помнишь?
Ты выбил пистолет, но он успел выстрелить. Дальше была боль. Боль от пули, разрывающая грудь изнутри, потом песок и жёсткая высохшая трава, на которую ты упал спиной, а потом он прыгнул сверху, просто прыгнул, ублюдок, обеими ногами, башмаками на грудь. Что-то трещало, помнишь? Ты орал от боли, и всё равно слышал треск своих рёбер
трещины по костям
острые осколки
кровь
паника. Захлёстывающая с головой паника, возведённый в абсолют инстинкт выживания, твердящий «дыши, дыши, дыши».
Ты ещё видел его жёлтые хищные пустые глаза, когда он вспарывал ножом твоё лицо, и ты же помнишь, тебя тогда поразила одна, очень чёткая мысль. Не о смерти. Не о боли. О том, что это уже не поправить. Это не царапина и не шрам, не ножевое в живот, с этим не справятся никакие хирурги. Он так отчаянно замахнулся, в его ударе было столько силы, столько злости — за всё, что ему пришлось терпеть от тебя, от них и от всего мира. Он не видел тебя, Уилл. Тебя тогда не существовало, так же, как и его. Два пустых места, заполненных алой болью. Удар, глубже, сильнее. Ты чувствуешь, как лезвие рассекает кожу, мясо, мышцы лица, как оно проникает в челюсть, и ты чувствуешь его языком
захлёбываясь
давясь своей кровью
глотаешь
глотаешь
на одних рефлексах, кажется, бесконечное количество, литры, галлоны своей крови.
Ты даже не думал, что это конец, потому что смотрел в его воспалённые глаза — одним глазом, двумя? — и понимал, что не может быть конца у того, что никогда не начиналось. Ничего ведь и не было, да?
Вспоминай, Уилл.
Он закричал от боли и отшатнулся от тебя, хватаясь за щёку пальцами — крючок, его поймала на крючок Молли. Она всегда так хорошо управлялась с удочками, она стояла где-то сзади и тянула на себя, дёргала, рвала, так забавно — она оставила ему ту же рану, что и он оставил тебе. Ты лежал, помнишь, лежал, раскинув руки, потому что он был прямо сверху, и кровь из его изуродованного лица полилась на твоё изуродованное лицо, и ты помнишь, Уилл, ты это помнишь — ты глотал, водил языком по зубам, по губам, и совал язык в дырку в щеке, помнишь, эта дырка в щеке, куда мог бы пролезть целый ствол, если бы кто-то захотел его туда запихнуть?
Кажется, боли уже тогда не было. Боль вернулась потом, когда ты бежал к дому, поскальзываясь заплетающимися ногами, держась рукой за раненую грудь, опять кровь, везде кровь, и алое марево перед глазами, да, всё-таки ты видел ещё двумя глазами. У крови Долархайда был другой вкус, не такой, как у твоей. Она была более солёной. И более горячей. Да, она была просто обжигающей, как будто только что кипела и пузырилась на том адовом огне, который горел внутри у него всё время, который полыхал в его глазах и делал его прикосновения парализующими.
Вспоминай, Уилл, ты бежал, пока не забыл, где находится небо, где находится земля, и как по ней бежать, и что такое «бежать», пока ты не забыл своё имя и не осталось больше ничего, кроме твоей боли.
Вспоминай, Уилл, как ты умирал, с кровью Долархайда на губах, с его прощальным приветом, рассёкшим твоё лицо. Как ты распадался на мельчайшие атомы, и окровавленные пальцы скребли по твёрдому песку, потому что агонизирующее тело всё ещё пыталось жить
уйти
уползти
спрятаться
забыть
проснуться.
Ты помнишь, как метались в этой абсолютной темноте фигуры, которые каркали что-то на незнакомом языке и упорно тащили тебя куда-то, а тебе нужно было только одного — чтобы тебя оставили в покое, потому что не они должны были унести тебя от смерти, а ты сам должен был от неё уйти, а если не получилось у тебя — они ничем не помогут и ПОШЛИ ВЫ ВСЕ К ЧЁРТУ.
К ЧЁРТУ.
— Уилл!
Ты помнишь, да? Это была Молли. Она плакала. И Уилли. Он тоже плакал, они оба плакали, обнявшись, смотря вслед носилкам. И эти мечущиеся фигуры, от которых стало тошнить. И от Молли. И от Уилли. И от их слез. И от себя самого.
В твоём желудке было столько крови, ты пропитался ей изнутри и снаружи, ты бы кричал, если бы мог, ты бы, наверно, плакал или бился в судорогах.
Вместо Молли и Уилли и неба и машины и респираторной маски ты видел жёлтые глаза.
Вспоминай, Уилл.
Ты же помнишь, как к тебе приходили в больницу, когда ты лежал, прикованный, беспомощный, замотанный по уши. Ты думал, что у тебя остался один глаз, тебе хотелось выколоть и его, чтобы не видеть их. Не видеть ничего. Твоя жизнь подошла к такому логичному завершению, к такому страшному, кровавому и красивому завершению, а им зачем-то понадобилось её продолжать. Ты помнишь, как боль стала твоим вторым «я», ты свыкся с ней
приручил её
подружился с ней
полюбил её.
Боль — это сила. Красота — это уродство. А ты, Уилл, никто и всё сразу.
Вспоминай, как Кроуфорд, невыносимый Кроуфорд рассказывал тебе про то, как Молли всадила в Долархайда пули, как она разрядила ему прямо в лицо всю обойму, выстрел за выстрелом, недрогнувшей рукой превращая его в кровавое месиво. Он рассказывал про то, как храбро она защищала его, Уилла, и своего сына, Уилли, это же твой наречённый сын, ты помнишь? Она, такая хрупкая, такая красивая, такая похудевшая, была вся в крови, волосы в крови, руки в крови, подумать только, как может из одного человека вылиться столько крови, что весь пляж и весь дом потом выглядели так, словно здесь забили целое стадо коров? Эти красные полосы на стенах, на полу, на ковре. Эти отпечатки.
Сколько потом на это извели чистящих средств, интересно.
Сколько часов отмывалась Молли. Скребла свои нежные руки всем, что нашла, скребла губками, мочалками, щётками и пемзой, до царапин, до крови.
До своей крови.
Он рассказывал, а ты мог только смотреть на застрявший у него в зубах кусочек шпината и шевелить ресницами и немного — пальцами. Всё. Вот во что ты превратился, агент Уилл Грэм. Ты не можешь ни слова сказать своей жене, эта женщина ведь твоя жена, ты же помнишь?
Она убила Фрэнсиса Долархайда. Ты даже не ранил его, ты не смог даже ударить его, ты лежал и глотал свою кровь, чувствуя, как она течёт вниз по горлу, и от этого вкуса всё внутри сводило судорогой.
Это она убила, ты же помнишь.
Так почему же, Уилл, почему тебе кажется, что это ты убил его? Ты выслеживал его долго и старательно, как настоящий охотник, шёл по следам, вынюхивал, высматривал, и может ли такое быть, что тебе просто не хочется отдавать свою добычу кому-то другому? Молли?
Да Молли же ни черта не знала.
Молли не знала ни черта про Фрэнсиса Долархайда, Красного Дракона, маньяка, убийцу, а ты знал про него всё, и ты до сих пор знаешь. Ты знаешь про его детство, про его юность, про его борьбу, ты помнишь каждую его мысль, каждое его письмо Лектеру, каждое его слово, сказанное бабушке, сказанное картине, мисс Джейкоби, Фредди Лаундс, Рибе, сотрудникам в мастерской, работникам зоопарка и тебе. Тебе он сказал больше всего, хотя никогда не разговаривал с тобой.
Это твоя особенность и твоё проклятье — ты умеешь чувствовать, и у тебя хорошая память. Всё так просто. Такие простые составляющие диагноза, который извратил всю твою жизнь. Ты до сих пор помнишь его, всего, от макушки до пяток, до самого тайного дна в его сложной несуществующей душе. Ты до сих пор ощущаешь его так чётко, как будто он совсем рядом.
Как будто он — это ты.
Бармен в ночном клубе приветливо кивает головой в зелёной бейсболке. У него пирсинг на губе и на брови, парню нет и двадцати. Высокий, скуластый, на худой шее болтаются наушники.
— Опять не спится?
— Я уже не помню, когда последний раз высыпался, — криво усмехаюсь я, залезая на высокий барный стул на привычное место — в углу стойки, спиной к стенке, лицом к залу и всем людям. Музыка словно бьётся в черепную коробку изнутри, ударные пульсируют где-то глубоко в животе, от этого тепло и немного щекотно.
Я прячу щеку в тени, и не потому, что стесняюсь своего уродства. Это было, да, первое время. Когда сняли бинты, и доктор-хирург с такой доброй улыбкой и такими ухоженными волосами развёл руками, заверяя меня, что это — максимум, что можно было со мной сделать в условиях современной медицины. Что я должен благодарить бога, что я выжил.
Я выжил, представляете? С пулевым в грудь, с переломанными рёбрами, с порванными лёгкими и вспоротым лицом, распотрошённый, как рыба, которую чистила на кухне Молли в своём синем фартуке — я зачем-то выжил.
Спасибо, бог.
Я стеснялся первое время. Это было так глупо. Прятал лицо от сестёр с их жалостливыми глазами. Даже от Молли, как будто это что-то могло изменить. От водителей такси, от детей на школьных площадках, от прохожих и случайных взглядов из окон. Нет, потом ничего не произошло, не было никакого осознания или просветления, не было проникновенных речей встретившегося мне в заброшенном храме проповедника, мне просто стало всё равно.
Теперь я прячу лицо, чтобы людям не пришлось отводить глаза или, наоборот, старательно пялиться на меня, потому что они считают, что отводить глаза невежливо.
— Вам как обычно? — кричит бармен, наклонившись так близко, что мне видны прыщи на его длинном носу. Киваю. Какая разница, что пить, вкус всё равно давно уже не различается, главное — результат.
Правда, с результатом последнее время тоже возникают проблемы.
Это забавно — когда долго не спишь, всё вокруг становится бледным подобием всего вокруг, как будто каждый следующий день копируют на некачественном ксероксе со дня предыдущего. Копия копии. Копия копии копии. Это особенно странно, когда ты толком не знаешь, существуешь ты или нет. Раньше такое состояние у меня было, когда я напивался, а теперь оно словно зависло, повисло вокруг, следует за мной везде и никуда не отступает ни утром, ни днём, ни вечером, ни ночью. Алкоголь не делает ни лучше, ни хуже. Алкоголь просто вытравливает память. Это круто.
То ли ты реален, а мира вокруг нет.
То ли мир реален, а тебя в нём нет.
Философия, психология, метафизика, психосоматика — это всё дерьмо собачье. Полная чушь. Никто из тех, кто этим занимается, понятия не имеет, о чем он пишет. Потому что когда ты понимаешь — тебе не до писания.
У меня не осталось никого и ничего. Молли ушла и забрала Уилли. Я отдал им дом. Не знаю, сможет ли там жить Молли, после того, как извела все моющие средства на то, чтобы избавиться от крови — моей и Долархайда. Может, она продаст его.
Она клялась мне, что это не из-за внешности, она плакала и билась в истерике, она говорила, что не может больше. Просто не может. Она тоже человек. Она слабый человек. И она так больше не может.
Я знал, что скажи я ей, что я её люблю и что она мне нужна, очень нужна, особенно сейчас — это ничего не изменит. Или станет только хуже. Мы разрыдались бы вместе, обнялись, поцеловались, и она окончательно подписалась бы на пожизненное страдание рядом со мной.
Так уж получается, что рядом со мной все страдают.
Конечно, я должен был их отпустить. Её и Уилли. Уилли, маленький мужчина, такой серьёзный, он почему-то был похож на меня, и я не знаю, радует это меня или пугает, но господи, я ведь действительно любил их.
Я обожал их.
Я боготворил их, я был весь — в них, потому что всё остальное от меня было не моё.
У меня нет друзей. Никогда не было. Кроуфорда я видел в последний раз, когда выписывался из больницы — он пожал мне руку, мужественно смотря прямо в глаза, и сказал, что мой вклад неоценим. С тех пор он только звонил мне два раза. Выплаченной мне суммы хватило на то, чтобы купить маленькую жалкую подвальную комнатку в Уилмингтоне, а ежемесячного социального пособия хватает либо на продукты, либо на выпивку. Я предпочитаю выпивку, поэтому с меня сваливаются уже все старые джинсы, а мне лень покупать новые, и я надеваю ремень, в котором каждую неделю появляется новая дырка.
Я однажды столкнулся на улице с одним старым знакомым, мы как-то проработали вместе три месяца ещё на заре моей карьеры. Он меня не узнал. Это к лучшему.
Моя способность рационально мыслить — та самая способность, которая кормила меня все эти годы, из-за которой я до сих пор жив, которая держала меня на плаву даже в самые трудные моменты — не даёт мне покоя, анализируя, анализируя, выводя графики и схемы, высчитывая вероятности и выдавая логические заключения. Именно благодаря ей я так хорошо понимаю — в нынешнем состоянии я представляю собой жалкое зрелище. Мне хотелось бы сказать «мне плевать», «мне всё равно», «идите на хрен», но на самом деле мне не всё равно, и это не получается залить ни виски, ни водкой, ни ромом, ни текилой, ни вермутом, ни коньяком, ни коктейлями, ни всем сразу.
Я действительно любил Молли, Уилли и свою работу.
Бармен ставит передо мной виски и щербато улыбается, а мне почему-то хочется заехать ему кулаком в челюсть. Или коротко ударить его по затылку, чтобы он сломал переносицу о стойку и смешал бы свою кровь со спиртовой дорожкой, которую он поджигает таким отработанным движением.
Наверно, я стал чересчур жестоким.
Я ждал, что рано или поздно начну разговаривать сам с собой, это неизбежно. Я ждал, но я даже представить не мог, что я начну разговаривать с ним.
Это случилось незаметно для меня, исподволь, совершенно безотчётно. Долгие тёмные ночи и серые дни под тэгом «одиночество» были наполнены мыслями, потому что больше их нечем было наполнять, разве что сигаретами и алкоголем. Знаете всю эту фигню про смотрение в пропасть, падение в бездну безысходности, скатывание по наклонной? Я чувствовал себя шаром для боулинга, пущенным под откос — я слишком тяжёл, чтобы остановиться, я слишком беспомощен, чтобы затормозить, я слишком шар для боулинга, чтобы попросить у кого-то помощи.
Сначала я думал, что это мой голос уверяет меня в моей ничтожности, тычет носом в ту лужу, в которую я сел, доказывает мне, что всё могло быть совсем по-другому, поступи я правильно. Поведи я себя как-то иначе. Не струсь я, не поддайся я, не прояви я слабину, и я даже не знал, когда и где я струсил и поддался, я понятия не имел, что можно было исправить. Оказать сопротивление Долархайду самостоятельно? Я пытался. Я честно пытался, я кинулся на него и выбил у него из рук пистолет, я дрался, чтобы защитить своих близких.
Нет, — говорил внутренний голос. Ни черта подобного. Себя ты не обманешь.
Меня ты не обманешь.
Знаете, это был не мой голос. Он был ниже, резче и отрывистее, как будто ко мне в голову забрался кто-то другой и вполне комфортно там устроился. Когда я лежал на своей узкой кровати, или жарил себе хлеб на просроченном прогорклом масле, или выходил, чтобы дойти до магазина, или до прачечной, или до парка, потому что дома сидеть было уже невозможно — я всё время чувствовал присутствие кого-то ещё. Паранойя. Шизофрения. Немудрено. Что-то такое должно было рано или поздно начаться.
Мне отчаянно хочется врезать кассиру, пробивающему мне молоко.
Мне хочется отнять костыль у кормящего птиц парня-инвалида и избить его им же, так, чтобы кровь забрызгала голубиные крылья.
Мне хочется кидаться на стены, биться головой и срывать ногти.
Кто-то нашёптывает мне на ухо — «врежь», «отними», «кидайся», «бейся», «срывай», «делай уже хоть что-нибудь», «посмотри на себя». Моя агрессия клубится внутри, затягиваясь и заводясь, как тугая пружина, и не находит выхода.
И вот тогда, когда я, волей бессонницы гуляя по ночному городу, забредаю в заброшенный ангар в одном из нижних кварталов; когда я стою, сунув руки в карманы спадающих джинсов, и смотрю из-под капюшона толстовки на сделанную каким-то смельчаком надпись «This is your life and it’s ending one minute at a time» — под самым потолком, на высоте не меньше десяти метров, каждая буква по полметра; когда я закрываю глаза и вдыхаю полной грудью кислый воздух и запахи рыбы, тины и помоев — вот тогда я узнаю, чей это голос.
Может быть, слишком поздно, но узнаю.
Ощущение чужого присутствия зашкаливает, чёртова интуиция всегда была моим лучшим другом и худшим врагом. Поворачиваясь, я уже знаю, кого там увижу.
Он стоит у выхода, прислонившись плечом к стене, скрестив на груди руки. Бежевые окровавленные брюки. Белая окровавленная майка. Светлые кудрявые волосы. Шрам над губой.
Проклятье, я вижу его так чётко, как будто он стоял совсем рядом.
На самом деле я уже стою рядом. Когда я успел подойти?
Фрэнсис Долархайд, высокий, накачанный, литые мускулы, гладкая кожа, горящие жёлтые глаза. Фрэнсис Долархайд, великолепное животное, неудачник с нулевой самооценкой, никто, пустое место. Фрэнсис Долархайд, которого я изучил вдоль и поперёк, которого я понял, почувствовал, выследил и поймал.
Фрэнсис Долархайд, я видел твою могилу.
Где-то далеко шумят машины, нереальный город отступает на второй план и тихо тонет в моём сумасшествии.
— Я же убил тебя, — мой голос напоминает скрип ржавого металла.
Он криво усмехается.
— Если бы ты убил меня, Уилл, меня бы здесь не было. Если бы там сам, собственноручно, застрелил меня, и стрелял бы раз за разом, вгоняя пули в мой череп — меня бы здесь не было. Но ты не пошевелил ни пальцем, помнишь?
Не помню.
— Помнишь. Ты всё помнишь. Ты лежал подо мной, распластавшись, ты даже не пытался меня остановить, когда я резал тебя по живому. Ты лежал и кричал, булькал, захлебываясь своей кровью. Меня убила твоя жена. Ты понимаешь, Уилл? Меня убила слабая и хрупкая женщина, твоя жена, а ты — ты ничего бы не сделал, даже если бы я стал резать её. Или твоего сына. Она одна была вынуждена отвлекать меня от тебя, уводить меня в дом, прятать сына, а потом стрелять. А ведь она до этого ни разу никого не убивала. Да что она знала, кроме дома, сына, семьи, готовки, воскресных пикников и сэндвичей в школу и на работу?
Моя милая, мирная, любимая Молли.
— А ты, Уилл? Ты же был мужчиной, ты принадлежал к этому странному биологическому виду, предназначенному для защиты более слабых.
Это не Долархайд, это не может быть Долархайд. И не только потому, что настоящий Фрэнсис Долархайд сейчас лежит в могиле — просто он совсем не похож на того человека, которого я знал, которого я выучил наизусть, как прилежный ученик. Это не Долархайд, и не Дракон, а кто-то новый, совершенный, полный и гораздо более живой, чем я и все вокруг.
Кажется, что ноги сейчас подогнутся, и я рухну прямо на этот грязный пол. Приходится сделать шаг влево и прислониться спиной к гладкой металлической стене. Приятный холод отрезвляет мысли.
— Я и есть мужчина.
— Дааа? — он подходит ближе, грубо берет меня рукой за подбородок, приподнимает мою голову так, что я стукаюсь затылком о стену, и смотрит сверху вниз, прямо в глаза. — Я не вижу мужчину. Я вижу тряпку. Твоя женщина была вынуждена взять на себя убийство, чтобы защитить семью, пока ты лежал и кричал.
Неправда, — пытаюсь сказать я, — я не мог сопротивляться, — пытаюсь сказать я, — ты переломал мне ребра, ты, чёртов ублюдок, подонок, — пытаюсь сказать я, но рука вдруг опускается на горло и сжимает, резко, сильно, и я не успеваю вдохнуть.
Он большой. Он гигантский. Он выше меня на полголовы, он шире меня в плечах, у него мощные накачанные руки, и он с лёгкостью поднимает меня в воздух, проехавшись мной по стене, держа всего одной рукой под горло. От нехватки воздуха перед глазами темнеет, я хватаюсь обеими руками за его ладонь, но он большой. Он гигантский.
Пальцы бесцельно скребут по тугой коже, каменные мускулы, животная сила, абсолютное доминирование.
Пошёл ты к чёрту, мразь, — пытаюсь сказать я, нелепо болтая ногами в воздухе, пятки истоптавшихся кроссовок скребут по стене.
— Ты никто, — его голос, кажется, раздаётся прямо в голове. — Ты никто, ты пустое место, твоё существование бессмысленно.
Ты вообще мёртв, тебя нет, какого чёрта ты отчитываешь меня? — мысленно кричу я в ответ, рот кривится в поисках воздуха, лёгкие, кажется, выворачиваются наизнанку. Не может же такого быть, не может быть, чтобы он убил меня, он давным-давно покойник. Бывают ли тактильные галлюцинации? Бывают ли тактильные галлюцинации такой силы?
Перед глазами полыхали красные звезды.
Dum spiro spero.
Dum spiro spero.
Пока дышу — надеюсь.
У него светлые кудрявые волосы, пухлые губы и мощная шея.
Когда мне уже кажется, что я так и умру, задушенный собственной галлюцинацией, он вдруг отпускает ладонь, и я обрушиваюсь на пол всем своим весом, у меня подворачиваются ноги, я падаю и ударяюсь головой, плечом, грудью, бедром, сдираю кожу ладоней. Спасительный кислород проникает в лёгкие, я слышу пение ангелов и восхваляю Господа нашего Иисуса Христа.
Сначала дыши, а потом подумаем обо всем остальном.
Вдох. Второй. Третий.
Четвёртого не получается.
Открываю глаза — он навис надо мной, оседлав меня, придавив своим весом. Одна рука на горле, другая крепко держит оба запястья над головой прижатыми к полу. Я пытаюсь вырвать руки, пытаюсь достать его ногами, хотя уже понимаю, что это бесполезно — в такой позе я беспомощен даже больше, чем был у стены.
Он нависает прямо надо мной, жёлтые глаза прожигают во мне дырки, как будто об меня тушат сигареты.
Что тебя надо, господи.
Что тебя надо от меня.
Я чувствую, как бьётся под его пальцами мой пойманный в ловушку пульс.
— Повторяй за мной: «Я жалок».
Он чуть ослабляет хватку — ровно настолько, чтобы я мог просипеть в ответ, и я сиплю «Пошёл на хрен».
За этим следует удар. Лбом в переносицу. Я хотел, чтобы бармен сломал нос, а теперь, похоже, нос сломали мне. Боль такая, что я бы кричал, конечно, если бы мог вдохнуть.
Он большой, он гигантский, тяжёлый и всеподавляющий.
— Посмотри на себя, Уилл, — шепчет голос где-то совсем рядом с ухом, пока я дёргаюсь, запрокидывая голову, шаря в темноте ослепшими от боли и нехватки воздуха глазами. — Посмотри, как ты жалок. Это же правда. Ты же сам это знаешь.
Господи, раньше, чем от нехватки воздуха, я умру от этого испепеляющего жара, который исходит от него. Он, похоже, действительно сбежал из ада.
— Повторяй за мной. «Я жалок».
Мне нужно только маленькое ослабление, совсем маленькое, хоть немножко, и о боги, да, он чуть разжимает стальные пальцы. Судорожно втягиваю в себя воздух. По лицу течёт что-то тёплое, горячее — кровь, и пот, и слёзы.
— Я жалок, — выдавливаю я, пытаясь проморгаться.
— Ты самый жалкий человек на свете.
— Я самый жалкий человек на свете.
— Ты не способен никого защитить.
— Я не способен никого защитить.
— Ты не мужчина. Ты пустое место.
Я не мужчина.
Я плачу. Я давлюсь глухими рыданиями, и рёбра ходят ходуном от судорог. Тошнит. Во рту опять привкус крови. Я понимаю, что на горле давно уже нет руки, и мои запястья никто не держит, и его нет. Его никогда и не было. Я просто лежу на полу в старом пустом гараже, перемазанный своей кровью, соплями и слезами, а губы всё ещё повторяют, как заклинание: «янемужчина», «янемужчина», «янемужчина».
Очень странно смотреть на всех этих людей на улице и думать, что жизнь ходит рядом с тобой, но при этом совсем тебя не задевает. Я сижу в парке под желтеющим клёном. Я зачем-то напялил на себя шарф, хотя здесь не просто тепло — здесь не по-осеннему жарко. Шарфом хотя бы удалось скрыть синяки на шее, синяки от пальцев, и ещё кофта с длинными рукавами, чтобы спрятать запястья, где тоже остались синяки.
Можно подумать, я с кем-то трахался.
Я с кем-то трахался?..
…Я не помню, когда последний раз спал, и вчера ночью — как и позавчера, и позапозавчера — я лежал на кровати, пялясь в потолок, купаясь в ощущении собственного ничтожества и вяло раздумывая о том, чтобы дойти до кухни, достать самый большой нож и взрезать себе живот, как истинный самурай.
Слева направо — это сэппуку, а справа налево — это харакири. Я всегда путал.
Рядом ещё должен быть кто-то проверенный, кто проводит воителя в последний путь, поможет ему сохранить честь и достоинство и отрежет ему голову, чтобы положить её на нарядное блюдо и выставить на всеобщее обозрение как доказательство самурайской истинности.
Никто не отрежет мне голову и не выставит её на нарядном блюде.
Может быть, мне удалось заснуть, когда я вдруг понял, что ОН снова рядом, совсем рядом, стоит возле кровати, занимая своей массой всю мою маленькую тёмную комнатку. От него шёл такой жар, как будто он был печкой. Паровозом. Набирающей обороты паровой машиной.
Может быть, я уже спал, когда вся эта масса обрушилась на меня. Трещит кровать, трещат ребра, ты слышишь, слышишь этот треск внутри своего тела. Опять эти пальцы на запястьях. Он кусает меня за шею, кусает до крови
кровь
кровь
опять кровь.
Он стаскивает с меня одеяло и рвёт пижамные штаны, рвёт одной рукой, пока я дышу глубоко и рвано, боясь, что сейчас он опять начнёт меня душить. Но на этот раз у него другие планы.
Наверно, хорошо, что я не успел увидеть размер его члена. Или плохо. Потому что тогда я хотя бы знал, что когда-нибудь он закончится.
Он вталкивается внутрь, о, у него вполне хватает на это силы. Хватает силы, чтобы одним грубым и резким движением втолкнуть в мою девственную задницу свой огромный член, по сухому, без подготовки.
Моё ничтожество так совершенно, что мне хочется выть.
Моё падение просто образцово-показательно, идеал среди падений, его можно напрямую отправлять в Палату Мер и Весов.
Конечно, ему не больно, он уже давно мёртв. Я чувствую, что он разрывает меня, и рвёт всё сильнее с каждым толчком. Я знаю, что на простыне окажется кровь
кровь
кровь.
От боли я почти ничего не соображаю. Боль добирается до кончиков пальцев, до каждой клеточки мозга. Он двигается, горячий, большой, гигантский, двигается без жалости и без остановок, как поршень, набирающая обороты паровая машина. Он запускает руку мне в волосы и тянет назад, до предела, заставляя меня изгибаться, запрокидывать голову, на глаза наворачиваются слезы.
Я кричу?
Я кричу, наслаждаясь своим ничтожеством. Кричу от каждого удара и каждого укуса. Я выгибаюсь в пояснице, и подставляю шею, и раздвигаю ноги, чтобы было ещё больнее, чтобы сойти с ума от боли, чтобы просто умереть от боли прямо сейчас господи,
ГОСПОДИ
во что я превратился?..
Наверно, кровать развалится от таких движений. Его член во мне, тот самый член, который ему хотела отрезать его бабушка, этот неотрезанный член убитого человека, он вбивается до конца, до упора, разрывая всё внутри, и мне кажется, что он становится только больше и заканчивается где-то в животе. Я представляю, как большой красный член прорывает стенки прямой кишки, печень, поджелудочную, желудок. Я представляю, как он рвёт мои внутренности, как пропарывает их с лёгкостью ножа. Наверно, если положить мне на живот руку, можно почувствовать, как он ходит внутри.
В проникающем сюда свете уличного фонаря видны его пухлые окровавленные губы, видны мощные скулы и лихорадочно горящие глаза.
Он бьёт меня в челюсть со здоровой стороны лица, и я чувствую, как крошатся зубы. Он бьёт, снова и снова.
Он кончает внутрь, толчками, прижимая меня к матрасу, и я почти вижу, как из меня вытекает его сперма вперемешку с моей кровью.
Пот заливает глаза, я не знаю, мой это пот или его. Я сорвал голос. Тело онемело. За определённым порогом ты перестаёшь чувствовать что бы то ни было, ты перестаёшь видеть, слышать, думать, перестаёшь существовать.
— Это лучший момент в твоей жизни, — пробивается сквозь тугую вату, заполонившую весь мой несчастный изодранный мир. — Это лучший момент в твоей дерьмовой жизни, где тебя носит?
Я задыхаюсь, хриплю и облизываю искусанные, прокусанные губы. Я распластан, разбит и сломан, как детская игрушка.
— Почувствуй меня.
Почувствуй себя.
— Ты не мужчина.
Я не мужчина
я шлюха
я просто подстилка
я — самый жалкий человек на свете.
Мне это приснилось, ведь не может же такого быть на самом деле. Фрэнсис Долархайд мёртв, Фрэнсис Долархайд похоронен на Балтиморском кладбище.
Мне это приснилось, но на следующее утро я чувствую себя так, как будто свалился под поезд в метрополитене и протащился с ним до конечной. Я ковыляю до ванны, раскорячившись, как какой-то гигантский антропоморфный краб. В разбитом зеркале над раковиной отражаются впалые глаза, тёмная щетина, на шее пять синих отпечатков пальцев. Осколки в раковине, осколки в ванной, осколки на полу. У меня на костяшках содрана кожа, на ссадинах запеклась кровь, и я не знаю, кто разбил зеркало. Съёжившись под жгучими струями в углу, обхватив колени, зарывшись пальцами в волосы, я затыкаю уши и глаза, я кричу, точно зная, что меня никто не услышит.
Мне стыдно.
Мне так стыдно.
…Я смотрю на людей в рейсовом автобусе и морщусь от дрожи кожаного сиденья подо мной. Женщина с мальчиком, у мальчика за щекой чупа-чупс. Я ощупываю языком дырку в своей щеке. Усатый мужчина в очках. Старый седой негр в лиловом берете. Старушка с пакетом яблок. Молодая пара, оба рыжие, как осенние листья.
Привет, люди, меня изнасиловал мёртвый маньяк.
Мне стыдно смотреть им в глаза и дышать с ними одним воздухом. Я отвратителен. Мне хочется раствориться в самоотвращении. Мне хочется взорвать весь автобус.
За окнами плывёт выжженный пейзаж. Блёклые дома. Низкие крыши. Усталые лица.
Зачем я поехал к нему на могилу? Чтобы удостовериться, что он действительно мёртв? Глупо, ты же сам прекрасно знаешь, что памятник на кладбище ничего не значит, просто камень с высеченными на нём буквами. Но он не может быть жив, если Молли расстреляла его в упор, выпустила всю обойму, пуля за пулей, и в ушах звенело от выстрелов. Он не может быть в таком прекрасном состоянии, если его лицо разлетелось по всему твоему коридору, если его мозг остался лежать на том коврике, который вы выбирали вместе с женой по этому идиотскому каталогу IKEA.
Солнце печёт, а я кутаюсь в шарф, прячу запястья и стараюсь, чтобы моя походка выглядела естественной. Камень на месте. Надпись на месте. Опустившись на нагретую землю, зачем-то провожу пальцем по буквам, читая по слогам. Фрэн-сис-До-лар-хайд. Он. Ты. Ты лежишь под землёй, на этом вот самом месте.
Так какого черта я чувствую тебя рядом, вокруг, внутри, я всё время чувствую тебя, будь ты проклят?
У меня отключили свет. За неуплату. То ли мне перестали начислять пособие, то ли деньги просто куда-то испаряются. Я склоняюсь ко второму варианту. Я не помню, чтобы я их тратил, но это ни о чем не говорит.
В моей квартире появляются и пропадают вещи, о которых я ничего не помню.
В моей квартире теперь всегда есть выпивка, спивайся на здоровье. В моей комнате появилось зеркало взамен разбитому в ванной — большое, в человеческий рост зеркало на подставке, типа тех, что стоят в магазинах одежды. С моей кровати исчез матрас. Я просто проснулся однажды утром без матраса, сетка впивалась в бока сквозь простыню, от неё на коже остались клетчатые следы, а на следующий день исчезла подушка. Мне казалось, что мне пришла открытка со знакомым затейливым почерком, мне даже казалось, что я её читал, перед глазами ещё стояла подпись Dr. Lecter в нижнем правом углу картонного прямоугольника, но я не нашёл её. Я перерыл весь дом вверх ногами, но я её не нашёл. Что-то ещё явно исчезло из моей квартиры, в ней стало непривычно пусто, но я не могу вспомнить, что у меня было из мебели.
Я ничего не помню.
Он живёт со мной, он живёт за меня. На мне непроходящие синяки и укусы. Он бьёт, он режет, он пользуется, он смеётся, он доводит, он оскорбляет, он швыряет меня на стены, и я ничего не могу с ним сделать, ни-че-го.
Ты помнишь, ты лежал под ним и принимал входящий в лицо нож.
Ты лежал под ним и принимал входящую в тебя плоть.
Ты лежал под ним и принимал удары, один за другим, один за другим, пока из воющей от боли памяти не стиралось даже твоё имя.
Я сижу на полу в одних штанах в тёмной квартире напротив себя самого в этом большом зеркале из магазина одежды, шторы открыты, свет косой полосой падает на пол и лежит как раз между нами, между мной и зеркалом, и дублируется перед тем, зазеркальным Уиллом. Он отвратительно выглядит. Он похож на скелет с запавшими воспалёнными глазами, с изуродованным лицом и телом, с по-женски выступающими ключицами, с потемневшими и побуревшими отметками по всему телу. У него порезы и царапины, длинные и короткие. У него синий сломанный нос и синяк на челюсти. У него недельная щетина. Он похож на зомби. На жалкую пародию на леопарда.
Это день моего рождения. Я вспомнил, это день моего рождения. Самый бессмысленный день за последние несколько тысяч лет.
Перед глазами качается золотой маятник — слева направо. Справа налево. Слева направо.
Перед глазами качается золотой маятник, а я смотрю вперед, и вижу, что напротив сидит Долархайд. Сидит, в точности копируя мою позу, накаченный, лоснящийся, со своей чистой и гладкой кожей, и приваривает меня к полу горящими глазами.
Ты ведь его и ждал. Ты теперь всё время ждёшь его.
— Ты же ничего не знаешь про меня, — говорю я зеркалу, где вместо меня сидит высокий сильный мужчина со шрамом над верхней губой. — Это я знаю тебя, я знаю про всю твою жизнь, знаю про то, как ты взрослел и старел и как сходил с ума, знаю каждый твой день.
— Я знаю про тебя всё, — отвечает он внутри меня, моё псевдоотражение даже не раскрывает рта.
Я трясу головой, пытаясь выкинуть его, как заползшего в мозг таракана, который скребётся, скребётся своими лапками изнутри, ползая по черепной коробке.
— Я и есть ты.
Он сильный. Свободный. Уверенный. Он полная противоположность мне, хотя его больше нет.
И меня больше нет.
— Почему ты так изменился?
— Смерть. Смерть освобождает.
— Значит, мне надо умереть?
— Ты идиот, Уилл.
— Что ты пытаешься донести до меня? — последние нервы рвутся и лопаются, один за другим, как перетянутые струны. — Что мне надо умереть? Мне зарезаться? Спрыгнуть с крыши? Броситься под машину? Что ты хочешь?!
— Ты идиот!
Я идиот.
Как быстрая съёмка, идущие подряд кадры — вот он встал, вот он подошёл к зеркалу с той стороны, вот он вышел ко мне. Вот он стоит передо мной, нависая сверху, невыносимо высокий.
Я знаю, что он будет бить меня. Я готов к этому. Ведь я — самый жалкий человек на свете.
Привет, боль, моя старая знакомая, моя сестра, моя жена, мой друг, мой враг, я сам.
Прижатый к полу, выплёвывая очередной выбитый зуб, смотря на него больными прищуренными глазами, я гадаю, когда уже я сдохну. Я хрипло смеюсь, мне самому страшно от моего загробного больного смеха, и пальцы скользят по полу, волосы рвутся, рвётся одежда, он унижал меня уже всеми возможными способами, ничего нового он не придумает. Я уже побывал на дне.
Я сейчас на дне.
Ниже падать некуда, чего ты хочешь от меня, ты и так уже сделал со мной всё, что мог, ты несуществующий
ненастоящий
единственный реальный в этом мире?
И вот тогда, отпустив меня, позволив мне скрючиться и обхватить живот, по которому били ногами, он вдруг присел рядом и обнял широкими ладонями моё лицо. Я перепутал ощущения. Я перепутал прикосновение и удар. Я перепутал нежность с грубостью. Я закричал, впервые за всю сегодняшнюю пытку.
И вот тогда он наклонился так низко, что его волосы коснулись моей кожи, и спросил:
— Ты так и будешь это терпеть?
Терпеть.
Я всегда терпел, терпел всю свою жизнь.
И вот тогда мне вдруг стало всё так ясно и понятно, что я засмеялся бы, если бы мог. Вот чего он добивался. Вот чего хотел от меня великолепный Фрэнсис Долархайд, безжалостный Фрэнсис Долархайд, мёртвый Фрэнсис Долархайд.
Знаете, всё дело в крови.
Мы — не наша работа, не наша семья, не наши жены или дети. Мы — не наша одежда, не наши увлечения, не наши дома, квартиры, машины, мебель, ковры, сервизы, шторки для ванн, компьютеры, телефоны и другие игрушки. Мы — не то, что нам показывают по телевизору, не то, в чем уверяют нас друзья, коллеги, начальники или маньяки. Не то, что доказывают нам наши матери. Не то, что мы читаем в газетах.
У нас есть только тело — кости, жилы, мясо, кровь, жир, слизь, желчь, волосы, ногти. У нас есть только наше тело и та странная субстанция, которая держится в нём и заставляет нас говорить про себя — «я» — и следовать на поводу всех желаний этого самого «я».
Я мужчина. Я завоеватель. Я защитник.
Я человек.
Боль — это сила, единственная стабильная валюта в изменчивом мире. Уродство — это красота
и никто не лучше
и никто не хуже.
Я вижу своего прыщавого бармена среди других и приветливо киваю ему. Я вижу кассира, пробивавшего мне молоко, вижу усатого мужчину, снимающего очки, вижу мусорщиков, которые каждое утро опустошают баки на моей улице, вижу игравшего на школьной площадке баскетболиста, вижу лица, лица, лица.
Я вижу Фрэнсиса Долархайда, стоящего сзади, скрестившего на своей мощной груди руки, смотрящего на меня своими жёлтыми глазами. Всё теперь стало так ясно и так просто.
Я трогаю языком дырку в щеке и вскидываю вверх руку.
Мой решительный и твёрдый голос отражается от потолка и обрушивается на собравшихся, приковывая всеобщее внимание.
— Добро пожаловать в Бойцовский Клуб.
@темы: творчество своё, Hannibal the Cannibal